Элиза Ожешко. Фото из открытых источников.
Элиза Ожешко. Фото из открытых источников.

В 1840-е в имение Мильковщина врачи из Гродно приезжали едва ли не чаще, чем в другие дома. Младшая дочь адвоката Павловского Зюня, будущая Элиза, была здоровым, крепким ребенком, а вот старшая Клементина страдала неизлечимо от рождения. И поэтому в заметках писательницы о детстве врачи вспоминаются, пожалуй, не реже, чем гувернеры и учителя. Описаны они живо и метко, но без лишних в таком случае подробностей. Нам же подробности эти, понятное дело, не лишние.

 

«В ту пору Клемуня была прикована к постели уже несколько месяцев, и мать пригласила к ней из Вильни профессора Абихта, который провел в Мильковщине несколько дней», — читаем в воспоминаниях.

 

Adolfas Abichtas новjpgАдольф Абихт — профессор патологии Виленского университета и заведующий кафедрой общей терапии Виленской медико-хирургической академии, но к тому времени уже в прошлом: оба учебных заведения по идейным причинам упразднены, и доктор Абихт, «еще крепкий, но грустный, почти мрачный старец», как описывает его Ожешко, довольствуется только признанием — он блестящий ученый (написал учебник по терапии), красноречивый профессор и хороший рассказчик.

 

«От него тогда я впервые услышала о Виленском университете, его закрытии и всей этой истории, тогда еще очень свежей и не перестающей занимать умы… Мать и все остальные оказывали ему большие почести как одному из мастеров оплакиваемой школы, и это производило на меня огромное впечатление, такое, что однажды, когда он сидел у постели Клемуни, я подошла к нему и ни с того ни с сего поцеловала в руку. Мать, которая всю жизнь остерегалась любых “конвенансов”, за это на меня не сердилась, а сам профессор приписал мой жест просьбе вылечить сестру. На самом деле было не так. Насколько я помню, я чувствовала к нему уважение и симпатию за то, что он ученый и преподает в школе, о которой я слышу так много прекрасного». 

 

Элиза Ожешко пишет, что в тот момент в ней зарождалась «религия великих людей и вещей». Доктор Абихт стал первым в ее жизни врачом, оказавшим влияние на здоровье не тела, но духа. И было в то время еще два врача, от которых в определенный момент стало зависеть уже ее собственное здоровье, и не только физическое.

 

Несмотря на все усилия матери и врачей, спустя два года Клементина угасла. «Минуту ее смерти я помню очень ярко. Было несколько врачей, среди них Ян Пилецкий, известный впоследствии всей Литве», — рассказывает дальше писательница.  

 

18 2 ПилецкийЯн Пилецкий приехал в Гродно работать врачом частной практики в 1842-м, Элизе тогда исполнился год. Отличник, принадлежащий, пожалуй, последнему выпуску упомянутой академии (и, стало быть, ученик славного Абихта), он обладал особенным даром общения и излучал очень много энергии. Работая в Гродно, он умудрялся в то же время работать и в близких Друскениках, где незадолго до этого были открыты целебные источники и началось устроительство здравницы.

 

Для пациентов и отдыхающих доктор Пилецкий сделает больше, чем мог бы сделать врач: его стараниями в здравнице строятся домики, разбивается парк, возводится концертный зал, организуются театральные постановки — «дают» сцены из Коженевского, Богуславского, Фредры… Кто знал, что из книги первого, прочитанной в 14 лет, Элиза выведет для себя идеал мужчины, со вторым будет переписываться, а спектакль третьего спустя полвека вплетет в свой роман…

 

В здравнице бывали многие известные люди: Ян Чечот, Владислав Сырокомля, Станислав Монюшко, Адам Киркор. Вот что писал последний: «Каждый приезжий обращался к Пилецкому. Пилецкий назначал квартиру, а домовладелец вполне соглашался с назначенной им ценой. Пилецкий и лечил, и доставлял больному всевозможные развлечения. Приедет артист и захочет дать концерт — обращается к Пилецкому.

 

В трактире плохо накормят, в гостинице явятся беспорядки — жалуются Пилецкому. Работал он день и ночь, был необычайно точен и аккуратен. Его высокий авторитет и доверие, которыми он пользовался у властей, давали ему возможность осуществлять самые широкие планы». Долгие годы доктор Пилецкий руководил здравницей и в ней же в 1878 году умер от заболевания сердца.

 

Но вернемся в Мильковщину, в тот день, когда умерла Клементина. «В комнате, где царили шепоты разговоров, шорох шагов и поминутные всхлипы, вдруг резко наступила тишина, и кто-то меня, плачущую, схватил за руки и вынес из комнаты в другую часть дома, в салон. Был это доктор Пилецкий, который потом, спустя много лет не раз вспоминал, как маленькую отнес меня на руках от кровати умершей сестры». Элизе тогда шел десятый год. Пройдет 22 года — и она, уже известная писательница, посвятит ему свою повесть.

 

И все же первым лечащим врачом, по мнению самой Ожешко, стал для нее не Пилецкий.

 

«Едва блеск факела ударил мне в глаза и заиграли траурный марш, — пишет она дальше в тех же воспоминаниях, — я упала на пол с таким криком и плачем и так стала рвать на себе волосы, что две женщины, на которых меня оставили, не могли со мной справиться и отослали слуг за врачами. До того, как мать и бабка вернулись с похорон, пришел доктор Забелло, влил мне в рот силой какие-то капли и приказал меня уложить в постель, с которой я потом несколько дней не вставала. Это была моя первая болезнь и первая в жизни тяжелая, серьезная боль».

 

Доктор Забелло — не иначе как Павел Степанович Забелло, гродненский штаб-лекарь, первый штатный врач лечебницы для больных с хроническими заболеваниями, назначенный на эту должность за достигнутые успехи. Он тоже учился у славного доктора Абихта.

 

Здоровая в детстве, во взрослой жизни Элиза Ожешко болела много и часто. После испытаний юности, тяжелых и разных, у нее обнаружилось сразу несколько loсus minoris resistentiae: сердце, сосуды, нервы, глаза. Стенокардия, мигрень, невралгии и так называемая черная катаракта…

 

От катаракты лечил ее среди прочих доктор Зенон Цивиньский, который учился специальности окулиста сначала в Москве, потом в Варшаве, потом углублял знания в Вене, Париже, Берлине, а в Вильне стал врачом небольшой, на восемь коек, глазной клиники и военного госпиталя, где защитил диссертацию доктора медицины. Опыт, полученный в клиниках, сделал его уважаемым и популярным настолько, что однажды графиня Мария Пшездецкая, основавшая в предместье Вильни офтальмологический институт, предложила ему руководство им. Цивиньский был прекрасным хирургом, но наибольшая его заслуга в лечении трахомы, которая чаще других болезней ведет к слепоте. Имя этого человека попало на странички одной маленькой пьесы Ожешко и во многие ее письма.

 

Она много читала и много писала, и это становилось причиной ухудшения зрения. Доктор Цивиньский запрещал ей это делать, но… «Пишу назло больным глазам», — это ее выражение много раз встречается в письмах. А потом вдруг случается вот что: «Еле-еле время от времени могу написать какое-нибудь письмо, да и то через силу».

 

Потом она жалуется: «Обещали, что в деревне глазам будет лучше, а тем временем стало хуже». И нисколько не чувствует себя виноватой: глазам, по ее мнению, стало хуже от «продолжительного блеска солнца, которое искрится в небе, а возможно, от пыли, которая невидимо попадает в воздух в засушные дни, а как раз такие теперь стоят, а может попросту от несчастливой доли». И это притом, что Ожешко довольно хорошо ориентировалась в медицинской науке, а врачей уважала особенно.

 

18 1 генрих нусбаумПростим ей эту слабость к писательству и чтению как то, что особенно стоит прощать, и заглянем в ее письма к другому доктору, Генрику Нуссбауму из Варшавы, неврологу, физиологу, философу и журналисту. Он был ее другом и тем, кто после ее смерти так сформулировал диагноз, приведший к концу: «Ее случай в очередной раз подтвердил, что продолжительные и глубокие моральные страдания провоцируют в этой удивительной мышце органические патологические изменения».

 

Они говорили на одном языке.

 

«Как бы мне посодержательней отчитаться Вам об этой архинудной вещи, которая зовется здоровьем, — пишет Элиза Ожешко Нуссбауму. — Было так: следуя рецепту наилучшего лекаря и моего дорогого друга, я тут же начала пить Апенту, йод и Leviсo, у каждой из этих вещей свой вкус и у каждой он замечательный! (можжевеловым ягодам я сдалась) и продолжалась эта троица больше недели, когда внезапно прекратившиеся насморк и кашель вынудили меня отказаться от йода.

 

Еще через несколько дней я вычеркнула из программы Апенту — и осталась с одной только жидкостью под названием Levico. Ей я верна до сих пор — и она мне преданно служит. Прежде всего, покинула меня та невыносимая слабость, которая раньше часто лишала меня всякой работы, потом прекратились боли в груди, и дыхание стало обычным, легким.

 

Я чувствовала бы себя сейчас вполне здоровой, если бы на меня опять не напал насморк, из-за которого болит голова, а еще больше глаза. Но это временно, это скоро пройдет, и тогда уж меня ждут цветущее здоровье и пишущее перо. Что дальше? До какого количества флаконов Levico мои мечты имеют право взлететь? Это правда, что у каждого человека есть самое подходящее и самое полезное для него лекарство. Для меня это арсеник. Не знаю, помните ли Вы, но я очень хорошо помню: когда мы познакомились, я была так слаба, как никогда после, а Вы так надолго сделали меня здоровой и сильной с помощью арсеника. Были еще и другие средства, но это я принимала дольше всего, и оно оказалось удивительно эффективным. Так и сейчас: эти мышьяковистые воды действуют на меня как кастальский ключ».

 

Апента — минеральная вода, под Levico подразумевается гомеопатическое лекарство, предписываемое при общей слабости, восприимчивости к инфекциям, дефиците железа, расстройствах кровообращения и низком давлении, а также при тревожных состояниях. Как видим, Ожешко приветствует гомеопатию, которую ей рекомендует доктор. А «кастальский ключ» — это из мифологии: когда Аполлон влюбился в нимфу Касталию, она отвергла его любовь и бросилась в ручей, который ее поглотил, и тогда бог искусства наделил этот ключ волшебным свойством — кто из него пьет, получает поэтический дар.

 

«Доктор Замковский посоветовал мне уменьшать уже дозу строфанта (как же имя этого лекарства напоминает поэзию!) и начать принимать какой-то порошок препарата железа. Исполняю это все пунктуально из любви к тем творениям, которыми я могу еще одарить мир, а прежде всего себя».

 

Доктор Генрих Замковский — один из врачей, которые дежурили у постели умирающей писательницы и слышали ее последнее, произнесенное в минуту просветления слово: «Умираю». Про него, выпускника медицинского факультета Киевского университета, частного практика, ординатора еврейской лечебницы, члена комиссии по борьбе с холерой, участника товарищества лекарей Гродненской губернии и прочее, и прочее, она написала однажды так: «Мы очень уважаем и любим этого доброго, умного, милого человека, только в одном не можем никак с ним сойтись. А попросту той струны, что звучит в нас как самая громкая, в нем нет совсем. Это можно приписать заграничному воспитанию и, кто знает, не той ли особенности ума, благодаря которой можно достичь далекого будущего человечества, когда мечи будут перекованы на плуги, ягнята беспечно уснут подле львов, а младенцы — в змеиных гнездах».

 

Пока же ягнята способны превращаться во львов, пишет дальше Ожешко. А мы возвращаемся к доктору Генриху. «Сегодня я получила от милой Яди грустную новость о Вашей болезни, — пишет Элиза в Варшаву, — и спешу сообщить, как она меня обеспокоила. Пусть бы прошло поскорей! Чтобы я как можно скорей узнала, что злой ревматизм умчался от Вас в боры и леса! Чтобы я очень скоро могла Вас увидеть здорового здесь, в этом сером гродненском доме, где мы провели с Вами столько приятных и незабываемых часов!.. Что я могу рассказать о себе?  Лечение в Мариенбаде, или, правильнее сказать, путешествие и связанные с ним впечатления очень хорошо повлияли на мое физическое состояние. Чувствую себя сильнее и здоровее, чем в прошлом году. Но о деталях не напишу ничего, пусть мой уважаемый и любимый доктор захочет ознакомиться с ними воочию».

 

Вообще курорты Ожешко не любила. Говорила, что не дают они ей того, что дает природа белорусской деревни, и поэтому выезжала «на воды» нечасто. «Пусть мне хоть целый медицинский факультет пропишет лечение в здравнице, я не поеду», — так, бывало, сопротивлялась она.

 

В июне 1909-го, за год до смерти, она писала Нуссбауму: «А что до здоровья, то в целом неплохо, и когда приедете, не захотите меня как врач даже знать. Только боль в груди не дает мне ходить, усиливаясь при каждом чуть более быстром или продолжительном движении. Но это ничего! Это только герольды, оглашающие приближение гостя, который, может быть, не совсем еще близко, но которого я совсем не боюсь».

 

Смерти она не боялась, часто о ней говорила, часто ее в дни отчаянья к себе призывала. Только в один из последних дней сказала вдруг: «Умирать пока не хочу. Сама удивляюсь, но — не хочу…»

 

В ноябре 1909-го она написала Тадеушу Бохвицу: «Можете себе представить, доктор Нуссбаум во время вчерашнего визита после короткой беседы с доктором Домбровским настоял на необходимости обследовать мое сердце, а после обследования, опять же с Домбровским, очень просил и даже настаивал никуда, и даже на вечера «Музы», из дома не выезжать. Вот и эти мои выезды завершились. Я бы могла не послушать, но не хочу обижать этих добрых людей, которые так обо мне беспокоятся. Выглядит же все так, будто кто-то дал пронести с неслыханной осторожностью стеклянный стакан, который вот-вот может треснуть…»

 

Вместе с Генрихом Замковским спасать ее утром 5 (18) мая 1910 года прибыли вызванные по телефону Стефан Шумковский и Александр фон Тальгейм. Последний знал ее с детства: имение Путришки, в котором она отдыхала в прежние годы, принадлежало его отцу. И это он возглавлял товарищество «Муза», радующее сердца гродненцев музыкой и литературой.

 

…Не спасли. В девять, после двухчасовой атаки, «она отдала Богу свою благородную душу».